Приступали к слому рано утром и заканчивали уже к вечеру, чтобы не оставлять на ночь, за ночь все растащили бы без остатка. Жадные толпы вокруг этих разрушенных деревянных строений Весленский запомнил, разумеется, навсегда, также как и людей, волочивших огромные деревянные балки по улицам, с помощью наброшенной на бревно веревки, – лошадей не хватало, и упорные трудящиеся делали это сами, в одно бревно впрягались два, три, а то и пять человек.
Вообще простой физический труд властно шагнул в новую жизнь, все мужчины рубили дрова, при этом, например, вышел декрет о том, что рубить дрова в квартирах или на лестничных клетках строжайше запрещено, и теперь во дворах или прямо на улицах тут и там можно было увидеть мужчин интеллигентного вида, которые, набросив на шею шарф, с остервенением рубили и ломали на части старые книжные шкафы, картинные рамы, столы, стулья, комоды и другие уже ненужные подробности прежнего быта.
Трагедия превращалась в фантасмагорию, та в комедию, та, перевернувшись, вновь оборачивалась драмой, и так далее, по кругу, в этом была какая-то невероятная сила, как в любом библейском пейзаже. Например, однажды доктор шел по Кремлевской набережной куда-то по своим секретным делам и вдруг увидел труп лошади, упавшей прямо посреди дороги. Эти трупы лошадей встречались ему в новой революционной Москве тут и там, в этом не было ничего необычного, необычным было лишь то, что труп этой лошади тут же окружили собаки, причем было отчетливо видно, что это не просто стихийное, а вполне организованное действие: лошадь рвали, яростно урча, огромной стаей первыми оттаскивали свои куски вожаки, потом были собаки второго плана, которые терпеливо ожидали своей очереди, были сторожевые бойцы, в основном суки, которые это пиршество охраняли и, недобро рыча, поглядывали на испуганных прохожих. Когда же доктор возвращался после своего важного разговора, он обнаружил лишь абсолютно белые, сверкавшие в темноте кости, лошадь была не просто съедена, но съедена и обглодана подчистую, добела, до блеска, как в анатомическом театре, нет, даже лучше, это была настолько фантасмагорическая картина, что доктор в густых ноябрьских сумерках остановился и задумался, глядя на лошадиный череп, как символ наступивших перемен.
Вообще в эту пору Весленский частенько терялся среди московских улиц и переулков, то есть попросту не мог найти дорогу, порой часами бродил и рассматривал это новое пространство, куда свободно перетекало новое время. Частично это происходило по его вине, а частично из-за непрерывно менявшегося ландшафта. Неузнаваемы стали не только прежние улицы без старых вывесок, неузнаваемы стали и площади, и перекрестки, причем все происходило буквально за один день: еще вчера стоял окруженный забором купеческий особняк, назавтра уже не было ни забора, ни особняка, только яблоневый сад стоял прямо посреди улицы, с торчащей посредине, как после пожара, белой облупленной печкой.
По вечерам (всего таких вечеров было два или три) Весленский встречался с профессором Преображенским и обсуждал с ним увиденное за день. Его дело, с которым он приехал в Москву, состояло, собственно, в том, чтобы выхлопотать для себя и для Веры заграничный паспорт и разрешение на выезд, в научных целях или для поправления здоровья, это все равно, как объяснил ему Преображенский, главное, иметь своего человека в наркомате, комиссариате, словом, где угодно, лишь бы был бланк и печать, и написать правильное отношение, а далее, в той таинственной организации, где выдавали эти самые паспорта, у Преображенского тоже был свой человек, он вообще с большой горячностью отнесся к этому намерению Весленского, поскольку и сам сразу после Нового года собирался вывезти за границу всю семью.
Получить паспорта для всех, а ведь нас, представьте, целых шестеро, включая няньку, я, конечно же, не смогу, говорил он на натопленной кухне, в два часа ночи, попивая морковный чай, поэтому мой план сложнее – мы едем в прифронтовую полосу для исследований, для лабораторных опытов, изучать все тот же тиф, везем с собой лабораторию и лаборантов, ну а там попросту переходим границу, но что касается вас, доктор, дорогой, тут все проще, вы личность, известная большевикам, они не будут препятствовать, поверьте, достаточно пожаловаться на здоровье и вас отпустят, просто займитесь этим, проявите решимость, жить так дальше невозможно, поверьте мне, ну, что касается меня, все вообще однозначно, заниматься тут ни преподавательской, ни научной работой я попросту не могу, они не дают мне такой возможности, держать ребенка в этой Москве – фактическое преступление, понимаете меня, у нас выбора нет, но и у вас, хоть вы и молодой человек, тоже ситуация похожая: на вашем попечении прекрасная молодая женщина, мать вашего будущего ребенка, ну к чему держать ее здесь.
Профессор говорил все горячее и горячее, ибо чувствовалось в интонации Весленского какое-то тяжкое раздумье, какое-то сомнение, и это было совершенно так. Во-первых, чтобы выхлопотать себе и Вере столь серьезные документы, в Москве нужно было проторчать едва ли не месяц-другой, а то третий-четвертый, а доктор не мог тут находиться один, без Веры, больше ни одного дня. Во-вторых, он вдруг понял, что ходить по этим кабинетам, выстаивать очереди и просить, хлопотать за себя – ему абсолютно невыносимо, невозможно, у него немеет язык и холодеют ноги, нет, это была какая-то казнь, пытка, и в конце концов, если даже Преображенский, с его именем и связями, предпочитает вариант нелегального перехода через польскую границу (а коридор этот в те месяцы был давно и успешно налажен), то не лучше ли и ему, человеку с Украины, не обивать тут пороги, а точно так же переехать из одной прифронтовой полосы в другую, пусть и с риском для жизни.