И венцом всего этого ритуала становилась мрачная очередь в кабинет доктора. Лишь иногда очередь была прилично-молчалива, пристойно-тиха, но чаще она была наполнена живым рычанием, рыганием, иканием, ворчали мамаши, хныкали дети, еле слышно напевая себе под нос, чтобы легче переносить боль, сидели взрослые мужчины в шляпах и сюртуках. Вера никак не могла понять, почему они носят эту одежду. А что ты имеешь против этой одежды, недоумевал доктор Весленский, ну потому что это прошлый век, это странно, время застыло, здесь ничего не происходит, ты не находишь, раздраженно отвечала она, да нет, я не нахожу, многие из этих людей занимаются самообразованием, читают книги, да я знаю, что они читают книги, многие евреи читают книги, ты конечно сделал огромное открытие, и я тебя с ним поздравляю, но я говорю совершенно о другом, а про что ты говоришь, да ну тебя, ты сам знаешь, что не прав, да, я не прав, но и ты не права, что отказываешь им в праве носить ту одежду, какая им нравится. На самом деле доктору очень нравилась эта черная одежда, казавшаяся пусть немного вычурной и театральной, но приводившая в восторг своим благородством, а вот обычай есть по четвергам рыбу он ненавидел, потому что, конечно, эта привычка превращала ночь с четверга на пятницу в сущий ад: запахи, доносившиеся изо всех еврейских ртов, сводили его с ума, особенно первое время, потом он немного привык.
Он бы с удовольствием вешал на нос бельевую прищепку, но она мешала стетоскопу, и невозможно было бы толком заглянуть в горло, при этом приходилось бороться и с неожиданными последствиями этой странной еврейской болезни, например, с «народными» средствами, применяемыми при неудачном заглатывании рыбьих костей: неумеренным поеданием черных корок, которые сами по себе способны вызвать прилив желчи, или же использованием «тошнотных» трав, от которых можно получить инфаркт при слабом сердце у стариков, или залезанием мамиными пальцами в детские рты, – это приводило детей в такое состояние, что рот они захлопывали, казалось, уже навсегда, навеки. Другие же посетители кабинета открывали его так широко, таким страшным образом, что немедленно получали вывих челюсти, и ее непременно нужно было тут же вставить назад (а получалось не всегда), что приводило опять к «непереносимой» боли.
Из-за одного этого можно было стать антисемитом, но доктор почему-то им не становился. Лишь однажды, когда людей, проглотивших рыбью кость, оказалось в его приемной всего шестеро, и все это были маленькие беззащитные дети, он быстренько все поправил и все вытащил, а потом вышел на воздух, взглянул на луну и перекрестился. Наверное, в этом было что-то антисемитское, как доктор он вообще не должен был испытывать никаких индивидуальных чувств к этим еврейским ртам, но он испытывал и продолжал испытывать до самого конца своей практики. Маленькие и большие, со вставными челюстями и золотыми зубами, беззубые, с редкими молочными и мощными коренными, подточенные кариесом и аккуратно залеченные, нежные женские и грубые мужские, глубокие глотки и розовые десны – все они были искажены болью и дискомфортом, напряжены и сведены судорогой, все они еще недавно наслаждались прекрасной речной рыбой, которой богаты эти места, и все они понесли наказание за чревоугодие. Весленский чувствовал себя в эти моменты библейским человеком, он находился среди библейских людей, и ничто не напоминало ему о том, что он – хирург и исследователь, что он даже в этих условиях может принимать роды и ампутировать конечности, что он диагност, каких в России, наверное, еще пара десятков, нет, все это было ненужно – нужно было вынимать рыбью кость из одного огромного, совокупного и гигантского человеческого рта, в этом была наивная божеская кара (такая же наивная, как и само преступление) за излишнюю любовь к жизни. И понимая это, доктор Весленский устало говорил: ну, вы уж это… мамаша, папаша… как-то в следующий раз… ешьте, что ли, без жадности… не так уж прямо, что ли, ешьте… осторожней, пожалуйста…
Освобожденные от божьей кары евреи с улыбкой покидали его кабинет.
Весленский с Верой попали в Яблуновку каким-то чудом, весной 1919 года, сразу после их страстной встречи в Киеве, когда она приехала к нему, рыдая и моля о помощи, внезапная смерть отца, конечно, ее совершенно потрясла. Он утешал, утешал, и вскоре это окончилось свадьбой, без венчания, конечно – да, это был гражданский брак, что ее немного смущало, потому что гражданские власти в ту пору были совсем какие-то невесомые и непрочные, каждая власть выдавала какие-то свои документы, со своими гербами, и что они будут значить в мирное время, было неясно, но и идти в церковь ей тоже казалось каким-то кощунством, в церковь ходят за утешением, а ее утешать не было нужды, она была уже утешена, счастье и горе смешались в ее голове в какой-то причудливой пропорции, она то смеялась, то плакала, и оттого становилась все более манящей, и доктор все более пропадал в ней, уже не видя и не замечая всего остального мира. Как вдруг его репутация, то есть репутация доктора непростого, скорее даже красного доктора (хотя никаким красным он отродясь не был) наконец сыграла с ним злую шутку, и власти независимой Украины проявили к его персоне нехороший интерес. Ему приказано было никуда из Киева не уезжать, запахло скорым арестом, и тут появились эти скромные еврейские посланцы из Яблуновки, ослепительно улыбавшиеся, в глухих черных пальто из тяжелого сукна, и буквально за одну ночь, вместе с тремя огромными чемоданами они переместили его сюда, как добрые волшебники.