…Не извольте беспокоиться, труд поначалу будет принудительным, отвечал есаул сурово, но это только поначалу, со всем необходимым помогут местные купцы, они знают, где достать сырье, как складировать и прочие вещи, главное, нам необходим инженер, и этот инженер вы, Даниил Владимирович, причем инженер дипломированный, нет, я не дипломированный, но какая разница, вы же учились, вас же учили за границей, вы работали, имели практику, опыт, вот теперь вам все это пригодится, а главное, самое главное, сказал есаул еще более сурово, я не совсем понимаю, о чем у нас спор, это единственное, что я могу вам предложить в качестве билета, какого билета, удивился Даня, а вот такого билета, который позволит вам жить, просто жить дальше, ведь вы же большевик, не так ли? – так, но не совсем так, – а, какая разница, махнул рукой есаул, какая разница, кандидат вы в члены вашей векапебе, член партии или сочувствующий, мне совершенно все равно, вы самый настоящий большевик, вы еврей, что еще более усугубляет вашу вину в глазах обывателей, я могу, конечно, вас еще продержать тут неделю, две, три, но это ничего не изменит, и если я просто так дарую вам жизнь, меня не поймет население, будет конфликт, большевики на данный момент – наш главный враг. А в чем же опасность, опять зацепился Даня, чем я могу быть опасен населению народной республики, а вы не в курсе, еще тише и еще злее заговорил Почечкин, что ваши карательные отряды отбирают у людей хлеб, другое продовольствие, лошадей, скот, национализируют молодых женщин, обстреливают из артиллерии восставшие деревни, сжигают их дотла, берут заложников, вешают крестьянскую интеллигенцию на площадях, убивают учителей, врачей, агрономов, всех, кто пытается вступиться за простой народ, вы не в курсе, что ваши товарищи узурпировали власть в России? Он тяжело дышал, но попытался вовремя остановиться.
Вы опасны тем, что вы – один из них, вы представитель самого опасного, самого жуткого заговора против народа России, коммунистического, ну-ну, продолжай, подумал Даня, вы обманули простой народ, понимаете? – это самый страшный обман, который может только быть, поэтому любой представитель вашей партии опасен для народной республики и должен быть уничтожен. Но я, сказал вдруг есаул Почечкин, я этого не хочу. Дане стало вдруг душно.
Послушайте, сказал после некоторой паузы Даня, но неужели вы не понимаете, что ваше дело, скажем так, обречено? Ну сколько еще продержится эта ваша республика? Ну месяц, два, три. Мы даже не успеем начать работу этой вашей мануфактуры. Потом сюда придут. Придут деникинцы, придут наши, придет атаман Зеленый, придет Тютюнник или этот, как его, Бородайло… Или поляки. Или кто-то еще, я не знаю, какие-нибудь новоявленные конфедераты. Мой расстрел все равно неминуем. Только в одном случае это будет расстрел, так сказать, с честью, с гордо поднятой головой. А в другом – еще и без чести. То есть расстреляют как предателя. Хорошо, продолжал Даня горячо, пусть мой расстрел неминуем в любом случае, но зачем вы вводите в заблуждение всех этих людей? Зачем вы держите всех этих гимназисток, купцов, интеллигентов, представьте, что их ожидает, если их не успеют отсюда вывезти? Их всех арестуют новые власти. Почему вы не даете этим людям уехать?
– А я верю! – вдруг сказал Почечкин пронзительно. – Я верю в наш народ. В его добрые, в его нравственные силы, понимаете? Вот все ваши, ваш Ленин, ваш Троцкий, ваш товарищ Пятаков, ваш Раковский – не верят, а я верю. Я верю, что наш народ стряхнет с себя новых эксплуататоров.
Даня посмотрел на него с жалостью.
Он хотел объяснить этому взрослому, сильному, талантливому, возможно даже умному человеку, что он все-таки, в каком-то большом смысле, ужасно, ужасно глуп, но не смог – что-то его остановило. Даня хотел сказать, что дело совсем не в народе, не в его нравственных силах и не в его вере в справедливость, а в том, что Россия сейчас – как пробирка, в которой ставят химический опыт, и что кислота разъедает ее, а щелочь – объединяет, что дисперсный процесс не может быть бесконечным, когда все клетки, все поры единого организма воюют друг с другом, что даже белые генералы, вместе воевавшие против немцев, бывшие боевые товарищи, не могут договориться между собой, а ведь это лучшие, самые честные люди империи, а что уж говорить о людях, чьи политические взгляды разнятся, о людях куда более мелких, обо всех этих бывших членах Государственной думы, которые с налитыми кровью глазами говорят, говорят, говорят, по-прежнему говорят, взгромоздившись вместо трибун на какие-нибудь расшатанные стулья, а что говорить об этих народных республиках, этих народных восстаниях, у каждого из которых – свой Пугачев, свой царь, своя высшая инстанция, которая ни за что не хочет быть низшей, об этих республиках, величиной в три волости или два уезда, что говорить об этих «народных армиях», где невозможно подсчитать количество бойцов, сегодня они есть, а завтра уже нет, которые разбухают, наполняя собой пустое пространство, как биологические микроорганизмы, а потом скукоживаются, исчезают, растворяются в щелочной среде, что говорить об этих талантливых самородках, которые возглавили эти восстания, эти армии, эти республики, неспособные ни победить, ни проиграть, что говорить о Махно, который лично пристрелил атамана Григорьева, пристрелил не только за предательство, за пьянство, за еврейские погромы, за внутреннюю слабость и трусость и внешнюю жестокость, но и за то, что он для него был опасен, что говорить об этой воле к справедливости, которая вдруг обращается волей к власти, что говорить об этом атамане Григорьеве, который, будучи талантливым военачальником, предводителем огромной армии, крестьянским революционером и великолепным организатором, способным пойти походом на Венгрию и Румынию, захватить пол-Украины, блефовать с Петлюрой, Деникиным и Троцким, посадить свою армию на двадцать поездов и разослать их по огромной территории, который писал универсалы, способные изменить ход истории, но был при этом психопатическим алкоголиком, который распускался до истерики, плача по ночам и расстреливая своих друзей, вместо того чтобы застрелиться самому, психопатическим алкоголиком, который из-за неврастении уже не мог покинуть своего села, потому что ему было страшно, и лишь в минуты высшего невротического пика вскакивавшего на коня, чтобы вести за собой полки, что говорить обо всех этих людях, которые органически были не в состоянии сплотиться или просто выступить единым фронтом и делились на клетки, на споры, на кусочки, на капли, в то время как большевики щелочью выжигали пространство, делая его вновь единым, только у них была страшная иерархическая дисциплина и только они строили одно государство, одну систему, одну машину, одну идею, – все это хотел сказать есаулу Даня, но вдруг остановился и просто спросил: