Разговаривать об этом можно было только с Милей, даже Наде, когда она задавала робкие вопросы, а почему так поздно, а почему так каждый день, а почему вообще так много работы, он старался отвечать коротко и ясно, чтобы не вдаваться в детали – заводы, поточные линии, химикаты, ну много чего, всего очень много, сейчас такое время, что всего очень много, она не понимала, но соглашалась, даже извинялась за свою глупость. Но с Милей он все-таки говорил об этом, мог говорить, имел право, когда заходил к нему, если они совпадали по графику, если созванивались заранее, и они шли вместе до Политехнического музея через бульвар. Дальше Миля сворачивал на улицу 25 Октября, а Даня садился на трамвай. Этих пятнадцати минут хватало для братской политинформации, она мало что проясняла, но внушала какую-то слабую надежду, понимаешь, говорил ему младший брат, как бы тебе объяснить, сейчас в этом развитии нет линейной логики, ну это как, а вот так, ну вот как крестьянин разбрасывает семена в землю, он же не знает, как и сколько взойдет, он просто ждет урожая, он верит, что все правильно, так делали его отцы, деды, прадеды, а тут нет дедов и прадедов, но принцип тот же – мы разбрасываем семена, делаем вложения, запускаем линии, одну линию, другую, к одной линии пристает другая, запустили электростанцию, потому что там вода, возникла энергия, мощности, можно запускать завод, там руда, тут уголь, можно покупать технологию, все растет, все развивается, сейчас земля плодородная, добрая, сырая, пахучая, поэтому мы внимательно изучаем буквально все, мы закупаем все возможные станки, все технологии, которые продаются, мы пока не можем предлагать свои, поэтому мы осваиваем чужие, это нормально, страна должна расти, укрепляться, впереди война, пойми, ну почему же война, да потому, что таковы законы рынка, две такие махины не могут не столкнуться, мы производим оружие, они производят, все производят оружие, но если мы с немцами сможем договориться, ну хотя бы на пять, на шесть лет, да хоть на четыре года, и что тогда, о… тогда нам сам черт не брат, тогда мы окрепнем окончательно, тогда такие перспективы открываются, послушай, Миля, говорил Даня, ты сыплешь загадками, а какие тут загадки, мы просто купим всю эту Францию, всю эту Германию, не посмеют они отказаться от наших контрактов, от наших темпов и возможностей, ты уверен, да, уверен, уверен, на сто процентов, но нужно время, нужно еще время, нужно продержаться, нужно пройти эти четыре года без потерь, без войны…
Освобождение от работы, освобождение от этой горы технического перевода, от этих бумаг, от этих цифр и терминов, которые колом стояли в голове и не давали заснуть, от этого бесконечного страха и ответственности – возможно, и в этом тоже было хоть что-то хорошее.
По крайней мере, он так это чувствовал, хотя и не признавался себе – но чувствовал, теперь он мог просто думать, дышать, говорить (да хоть бы и с самим собой). Вообще теперь, после ареста Мили, перед ним во всей полноте возникла та ясность, которая раньше была запутана, затемнена, скрыта, скомкана в его мозгах – о том, что никакого отношения он к этой сияющей эпохе не имеет, что он и его семья, вся семья, живут от нее отдельно, что никакая радость строительства новой жизни не может закрыть и спрятать простые человеческие вещи – подлость, глупость, хамство, трусость или, например, нищету.
В этом тоже было что-то хорошее – он не участник этой великой стройки, вот Миля, тот был ее сознательным и искренним участником, даже прорабом. Но для Дани эта стройка кончилась, теперь уже навсегда. Он свободен в самом последнем смысле этого слова.
Да, эта страшная кара, обрушившаяся на семью, грозный перст божий, одновременно принесла в его жизнь мучительное, болезненное, постыдное освобождение от чего-то, что заполняло эту жизнь целиком и не давало дышать – от этого ложного чувства причастности. Проще говоря, от чувства долга перед этой сияющей эпохой.
Теперь эта эпоха унесла жизнь Мили, возможно, жизнь Валентины, возможно, его жизнь, и он чувствовал себя свободным от этих тягостных и невероятных обязательств. Он больше не служил ей. И это было важно.
Нужно было избыть этот мучительный стыд перед тем, что пока Милю допрашивают, судят, мучают и, возможно, убивают – он сидит тут и ничего не делает. Но он знал, что Миля посоветовал бы ему поступить точно так же. Не бороться, не добиваться пересмотра дела, не искать «правды» – искать ее было не у кого.
Существовал единственный выход – уклониться, чтобы избежать этого разящего, слепого, страшного удара судьбы. Чтобы спасти семью, в которой теперь не будет одного, самого важного и самого яркого, невероятно сильного человека. Но остальные должны жить. Теперь это старшинство вновь переходит к нему. Хотя бы на некоторое время.
Вместе со свободой возвращалась и ответственность – за них.
Свобода в запертом состоянии, свобода в клетке, свобода человека, который никуда не может выйти, который вынужден скрываться, – все это было странно. Но именно этим путем возвращалась к нему жизнь.
…Однажды они так горячо разговорились о маминой куриной лапше, что Моня (Даня даже его не просил об этом) не выдержал и сам в воскресенье купил на рынке в Малаховке какую-то желтую деревенскую курицу, вермишель раменской фабрики, лук, морковь… Они все это вместе приготовили, съели, радостно отмечая, что, конечно, все это ерунда, так, как мама, приготовить все равно невозможно, даже сама попытка была идиотским кощунством, и тут Моня, как-то совсем обмякнув, странно улыбаясь, признался: ты даже не представляешь, Даня, какие бывают у людей деньги, сколько все это стоит, тут же испугался, покраснел, сощурился, как отец в трудные минуты, но Даня понял, что курица оказалась для него целым состоянием и дыру в бюджете залатать будет непросто.