А бабы перед войной и во время ее рожали бурно, даже как-то чересчур, и вот чуть ли не пятая часть, не четверть всех новых детей стала рождаться в этих невенчанных семьях, и тогда обуяла начальство тревога.
Полицмейстеры стали записывать в церковно-приходские книги эти новые семьи сами, чему священники, конечно, воспротивились, и началось форменное безобразие.
И еще раз Матрена Савченкова испугалась, когда пришел к ней в дом отец Александр. Пришел суровый, и не кивнул, и не сел, а стоял укоризненно в сенях и громко разговаривал.
Тем более что причин такого внимания именно к ней понять было нельзя. Невенчанных в деревне было не так уж мало, семей, наверное, пять или шесть, да и далеко не все с детьми, а у нее вместе с Матвеем было ведь сразу двое, причина, по ее мнению, уважительная, но отец Александр сразу взял обвинительный тон, что, мол, живешь, раба божья, во грехе, и грех ужасный, смертный, а делаешь вид, что все вроде как по закону, вводишь во искушение молодых баб, развращаешь население, в другие времена тебя бы камнями забили, а тут смотри-ка, живет, горя не знает, ходит с гордо поднятой головой…
Вот тут Матрена Савченкова впервые покраснела, потому что священник сказал чистую правду: с тех пор, как Матвей впервые с ней переспал (не с той поры, как она к нему переехала, а именно вот с этого момента) она стала ходить по деревне гордо, с высоко поднятой головой, чего раньше никогда не было, а бабы смотрели на нее со злостью и недоумением.
– Ну а что ж я могу, батюшка, отец родной? – жалобно заныла она. – Мужа-то убили, вы ж знаете. Куда мне одной? Да и он не против…
– Господи, что ж мне с вами делать? – заорал батюшка. – Ну что? Ну откуда вы взялись на мою голову?
Дальше разговор пошел совсем непонятный, про заповеди, про безбожие и родителей, которые в гробу должны перевернуться, – всего этого Матрена не понимала, но чувствовала, что здесь что-то не так, и наконец священник потребовал с нее пять рублей за прошение, чтобы взять у вышестоящих властей формальную возможность поженить их чин по чину…
Говорил, что дело это долгое, хлопотное, само по себе стоит денег, а тут еще письма, почтовые сборы, поездки, ну и так далее.
Разумеется, пять рублей давно уже не были такими деньгами, на которые можно прожить хоть целый год, как во времена Пушкина, например, сам отец Александр довольно часто держал в руках то десяточку, то четвертной, но все-таки для простого человека это были очень большие, просто огромные деньги, и отдавать их за просто так Матрена, уж конечно, не собиралась.
– Да откуда ж мы их возьмем? – растерянно и просто спросила она.
– Продайте что-нибудь, – так же просто ответил священник.
Но ни продавать, ни копить, ни отдавать за это Матрена ничего не хотела, и вот сейчас это стало понятно, причем самым унизительным для отца Александра образом – она стояла и молча усмехалась, уперев руки в боки, в длинной юбке, обхватывавшей крутые бедра, и кусала край платка, в страшном смущении и одновременно в страшном негодовании на эту поповскую хитрость.
– Анафеме предам, из церкви выгоню, при всех, – сощурившись, зло прошептал он.
– Выгоняй, – сказала Матрена. – Сама молиться буду. Да и врешь ты, никуда ты меня не выгонишь.
Он вышел прочь, хлопнув дверью.
И еще раз Матрена сильно испугалась, когда полицейский чин Афанасий Петрович, что собирал на войну ратников второго призыва, впервые пришел в Матвееву избу.
Испугалась она, во-первых, того, что опять останется одна. Матвей казался ей в этом смысле вполне подходящим мужем, то есть непризывным – он был вдовец, с ребенком, он не подходил ни под какую категорию ратников, да и кроме того, ей искренне казалось, что раз она солдатка и однажды уже пережила смерть мужа, то вторично такого с ней просто не может быть, по всем законам. Но в том-то и дело, что она ошибалась, и теперь только это поняла, верней, ей это доходчиво объяснил полицейский чин Афанасий Петрович – что ребенка Матвею Савченкову есть теперь кому оставить, а вместе с тем никаким мужем он ей не является и прав не имеет, а что до ее вторичной беды, что, мол, одного уже похоронила, так на то была ее добрая воля, никто ее не неволил и в дом к Матвею не гнал…
Она увидела его хищный взгляд и все поняла.
– Так где Матвей-то? – спокойно и как-то лениво спросил он.
– В городе.
– В городе? – удивился он. – Ух ты, какой быстрый… Ну ладно, я тогда еще зайду. Передай.
Но больше всего она испугалась не священника, не полицейского, а самого Матвея – когда он, впервые увидев команду, не стал ничего ждать, никого спрашивать, накинул верхнюю одежду и задами ушел. Исчез в лес. Такого она, конечно, не ожидала. Он ничего не сказал, ни о чем не предупредил. Его не было до темноты. Она сидела в горнице, чистила картошку и не знала, что делать.
Может быть, он совсем ушел в город, навсегда?
Или что-то с ним случилось?
Возможно, подумала она, это от неожиданности.
Но история повторялась. Команда приходила теперь часто, забирали одного-двух, большую толпу людей гнать в солдаты как-то они боялись, особенно поначалу, старались притвориться, что все как обычно, все как всегда, но ратников не хватало, ратников требовали все больше, поэтому дело дошло до вдовцов с детьми, то есть до Матвея Горелого.
Осенью (это был ноябрь) Матвей надолго убежал в лес.
Афанасий Петрович знал, что он где-то здесь. Что это его дезертирство когда-нибудь кончится. Но ему не хотелось хватать Матвея. Тащить его на веревке. Заковывать в кандалы или что-то такое вот, ужасное. Ему хотелось, чтобы Матрена сама поняла, что муж он негодный, что трусит подло, что вместо него гонят на смерть других мужиков, чтобы поняла – и выгнала, и осталась одна, и тогда он уже за ней присмотрит.