Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Страница 76


К оглавлению

76

А по ночам, когда Моня мирно засыпал с той же счастливой улыбкой от этих сладких воспоминаний, Даня тяжело и грузно ложился на свой скрипучий диван и начинал сам вспоминать эту мамину еду, такой еды больше никогда в его жизни не будет, нет, это была какая-то священная, ритуальная еда их детства, она была как счастье, как жизнь, как дождь или как солнце, и больше никогда, теперь такой еды нет и не может быть, эта пайковая рыба или колбаса, или икра, или «ветчина со слезой», или даже эти свежие груши и мандарины для детей, нет, они не шли с маминой едой ни в какое сравнение, в этой еде, пайковой, наркомовской, из распределителя, было что-то унизительное, она была как будто ворованная или дареная, что в сущности очень похоже, он знал, что наркомам так питаться положено, что им нужны витамины, что их организмы работают на благо народа, что в будущем такое будет у всех на столе, у каждого, по желанию, но поделать с собой ничего не мог. Надя ведь готовила что-то похожее на мамину еду и тоже очень вкусное, но все равно в этой сегодняшней еде не было того святого упоения, праздника, вот, например, куриная лапша, куриная лапша…

Он вставал и начинал в темноте жадно жевать хлеб, запивая его чаем.


Даня Каневский, выражаясь аккуратно, находился здесь в добровольном изгнании, как и тысячи, десятки, сотни тысяч, может быть, миллионы людей в те годы. Эти люди, также как и он, надеялись уцелеть, ненадолго исчезнув, сменив место, уйдя на дно, в забвение, в некое небытие или, скорее, полусуществование, в котором, с одной стороны, они были, а с другой – их как бы не было.

Еще свежа была в памяти вся эта бесконечная езда времен гражданской войны, когда люди срывались с места целыми семьями, разъезжались в разные города, чтобы избежать ареста, голода, расстрела, мобилизации, цинги, тифа, принудительных работ, чисток, когда бои проходили сквозь каждый город, и не было понимания, какая власть установится завтра или послезавтра, все это было очень похоже, очень легко вспоминалось, легко схватывалось на ум, и люди бежали от нового террора, еще не зная, что это именно террор, считая это временной и преходящей кампанией, наподобие внутреннего займа, принудительной покупки облигаций или участия в борьбе за права зарубежных рабочих. Все им, кстати, искренне сочувствовали, все им помогали, этим угнетенным рабочим Запада, хотя и самим было трудновато дожить до зарплаты. Вообще такого коллективного, общего, советского, нового – было много, ходили на субботники, на демонстрации, на митинги против войны, против англо-американского империализма, против немецкого фашизма, против японского милитаризма, против муссолиниевского произвола, против польского буржуазного национализма. Собирались и вечерами, у себя во дворе в теплое время года, голосовали, принимали резолюции, а было именно теплое, очень теплое, очень хорошее время года, когда Милю наконец арестовали, этого все ждали, но поверить все равно было трудно, невозможно, так люди заболевают раком: еще вчера здоровый, веселый, полный планов и жизненных сил, сегодня – уже ходячий труп, жизнь разрушена, и жена отворачивается, не в силах сдержать слез. И вот тогда многие люди относились к арестам так же, как к этим бесконечным государственным кампаниям, государство работало тогда с выдумкой, с огоньком, это было веселое, свое государство, от него плохого не ждали, в его сторону смотрели с интересом, с доверием, с теплотой, и вот оно надумало арестовывать и отпускать, такая игра, такая кампания, арестовывать и отпускать, многие возвращались, они перенесли это испытание, они молчали и не хотели ничего объяснять и вызывали даже уважение, а что ж, побывали в трудовой армии, это даже почетно. Никто не верил, что аресты это надолго, навсегда, на всю жизнь, никто не знал, в чем смысл этой новой кампании, но смысл наверняка какой-то был, расстреливали ведь врагов, а не своих, своих карать было не за что, на то они и свои, врагов все люто ненавидели, все знали, что если ослабить бдительность, они тут все взорвут и отравят, они натворят дел, но оказалось, что есть враги скрытые, затаившиеся, и это тоже было понятно, хотя и тяжело воспринималось. Морально было очень тяжело, мешали всякие предрассудки: любовь, дружба, родственные связи, они мешали очень, но постепенно приходило понимание, что кампания, она очень большая, что она серьезная, настолько серьезная, что обычным разумом охватить ее пределы просто невозможно, и что пока все не улеглось, не прояснилось, не устаканилось, лучше скрыться, ненадолго исчезнуть, залечь, раствориться в этом воздухе, чтобы судьба тебя не заметила. Это была какая-то опасная игра в прятки, это было временами весело, но почему-то никто не смеялся, а некоторые даже плакали.

Уволиться Дане посоветовал тот самый товарищ с плоским лицом из общего отдела, как только Милю перевели вдруг в Киев, он сразу вызвал его и стал горячо убеждать, что по его специальности (эксперт-консультант-переводчик) сейчас открываются ну очень, очень хорошие вакансии, и в НКВД, и в ВСНХ, и в Наркоминдел, и по его прежней, хлебной части, по зерновым культурам, и по тканям, и по горючим материалам, а если я не хочу, ну вы знаете, голос стал тише и нежней, вы знаете, тогда я посоветую найти все равно что-то попроще, что-то поспокойней, чем у нас, где-то на свежем воздухе, возможно, не в Москве…

Даня все понял, кивнул, горячо поблагодарил, вышел, с кем-то здоровался, жал руки, а внутри все горело и стучало, это был диагноз: рак, вся их семья больна теперь этой неизлечимой болезнью, но надо лечиться, нельзя опускать руки, лекарство есть, его не может не быть, он выбежал на улицу, сел на скамейку, на самом солнцепеке, чтобы перебрать варианты, пот лил градом, он тяжело дышал, но не обращал внимания, сдавило горло от невозможности помочь Миле, но сейчас уже было поздно, сейчас надо было думать о других – Валентина, Ниночка, Надя, дети, братья и сестры, вся семья как будто обступила и ждала его решения.

76