Однажды, когда поезд остановился прямо посреди степи, для какой-то там технической надобности, вокруг было настолько голо, что казалось, никого нет вокруг на тысячи верст, они стояли в прямой видимости от Азовского моря, до него, казалось, можно было добежать за десять минут, и Даня, разомлевший, лежал на земле и щурился на солнце, пришел хмурый Цыба сказать, что кончилось подсолнечное масло, а товарищи артисты сухую кашу без подсолнечного масла есть не хотят, где я тебе тут возьму масла, сказал лениво Даня, но тут же выяснилось, что хуторок рядом имеется, ну пошли двух красноармейцев, пусть сменяют на сукно, этого сукна у них была целая пропасть, только пусть не перестараются. Цыба сам ехать не захотел, видать, хутор был и вправду так себе, маленький, завалящий, и послал красноармейцев, тех что-то слишком долго не было, до самой поздней темноты, а наутро вдруг выяснилось, что они не просто сходили за маслом, а натворили дел, снасильничали бабу и украли серебряные оклады на продажу, обо всем этом рано поутру, когда товарищи красноармейцы еще спали, доложил Семенову местный милиционер, который откуда-то это узнал, и доскакал, и доложил, и ускакал, и хотя милиционер был как бы такой не очень, назначенный еще Временным правительством, как бы такой сам по себе, товарищ Семенов немедленно принял решение и повелел красноармейцев расстрелять. Их разбудили, очень сонных и очень похмельных, серебряные оклады от икон и прочие ценные вещи отобрали, заперли в купе, поставили часового, и товарищ Семенов, когда они уже подъезжали к следующему пункту назначения, опять повелел остановиться и торжественно пригласил товарищей Каневских на оглашение приговора.
Несчастных вытолкали сначала из купе, потом из вагона, ноги у них подкашивались, шли они странным нетвердым шагом, но упрямо при этом молчали, затем у них сорвали пришитые звезды с фуражек, а затем велели становиться на колени. Что вы делаете, дрожащим голосом сказал Миля, артисты же увидят, у них будет шок, они выступать не смогут. Семенов сурово кивнул и они пошли дальше по дороге, за песчаный пригорок, послушайте, осторожно сказал Миля, давайте сдадим их в Чека, зачем нам все это надо, а зачем я буду позориться в Чека, важно пробасил Семенов, это мои люди, я сам с ними и разберусь, вы, товарищ Каневский, не суйтесь в мою компетенцию. Так они прошли еще с полверсты, Миля тяжело дышал, а Даня, честно сказать, вообще ничего не понимал, куда они идут и зачем. Солнце казалось ему в этот день маленьким, он свободно на него смотрел, это был маленький шарик красного цвета, наподобие футбольного мяча, и он двигался по небу, Даня мог бы поклясться, что он двигался, быстро и уверенно, а ветер мягко разрывал ему голову на части, и волосы Лидии Ивановны струились рядом. Постойте, погодите, опять сказал Миля, и остановился, ну хорошо, ну вот мы их расстреляем, нам что, всем станет лучше?
Красноармейцы упали на колени, вдруг стало понятно, что товарищ Семенов находится не совсем в обычном состоянии духа, глядел он темно и отворачивался от Мили в другую сторону, как будто от того нехорошо пахло. Ладно, ребята, вы идите, сказал он неожиданно двум другим красноармейцам, которые шли за ним с винтовками, готовясь выполнить приказ. Товарищ Каневский, сказал жестко командир поезда, то есть вы поощряете разложение и мародерство в наших революционных частях, вы, подобно деникинскому офицеру, не смейте, заорал Миля, что ты молчишь, Даня, скажи что-нибудь, волна его бешеной энергии достигла, наконец, Даниной головы, но они же не виноваты, наверное, с трудом шевеля губами, сказал он, они, наверное, просто не знают, что это плохо, им просто не объяснили, а с вами-то что, вдруг заинтересовался Семенов, заболели, отойдите, короче, в сторону, и он быстро взвел курок и застрелил одного красноармейца. Это было так, как будто ударили железной палкой по голове. Даня отшатнулся и упал навзничь от этого грохота. Второй красноармеец весь сжался, и тогда Миля вдруг закричал: прекратить самосуд, ладно, иди, сказал товарищ Семенов, и второй красноармеец встал с колен и побежал, они смотрели ему вслед, и Семенов играл желваками. Ну вот, значит, смотрите, бежит мародер, спокойно сказал он, этот солдат еще потом бабу снасильничает, еще дом ограбит, еще товарищей предаст, а то и в белую армию вступит, хорошее вы сделали дело, товарищ Каневский, я сам знаю, какое дело я сделал, сказал Миля.
Утром они проснулись в совершенно другом месте, далеко от моря, поезд шел быстро, тревожно выпуская пар, и Даня, проходя по оружейной платформе, внезапно ощутил, что пулемет теплый, он потрогал его рукой и спросил, почему, да беляков вчера стреляли, лениво отозвался красноармеец, попросили нас, там их много было пленных в овраге, Даня пошел к себе после утреннего туалета и хотел быстро впрыснуть морфий, но понял, что больше не будет этого делать, никогда, при мысли о морфии его вдруг затошнило, он сел и стал ждать, когда боль пройдет, стало казаться, что тело его срослось с поездом за эти месяцы, стальные колеса теперь это его ноги, труба – это его рот, и стук его сердца стал совпадать с тем, как получается у поезда, когда он идет в разгон.
Товарищи, послушайте меня, послушайте голос пролетариев Одессы и Херсона, голос наших замученных в тюрьмах товарищей, человек всегда рвался к свободе, рвался разбить клетку рабства, выстроенную для него самодержавным государством, и восстание рабов во главе со Спартаком в Древнем Риме, и бунт Стеньки Разина на берегах Волги, и война вольного казачества Запорожской Сечи, и крестьянские войны Средних веков, Великая Французская революция, Парижская Коммуна, русские революции 1905 и 1917 годов – все это то вспыхивающие, то замирающие схватки между рабами и рабовладельцами, рвущимся к свободе человеком и государством, кричал Миля, в то время как артисты топтались за занавеской и ждали начала, на каждой остановке они давали по шесть, семь, восемь концертов-лекций. Я целый день шатаюсь по дорогам, хожу в деревни и сижу в корчмах, в мою суму дорожную бросают потертый грош, творожную лепешку или кусок соленой ветчины, тревожно выл Метлицкий. Но какой невероятный восторг испытывал Даня, как будто горячей и бурной становилась сама его кровь, обычно тихая и спокойная, как будто ветер сдирал старую кожу с земли, как будто тополя не ветками, а руками обтирали его лицо, господи боже ты мой, о ветчине он мечтает.