Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Страница 6


К оглавлению

6

Однако такая беспорядочная, хотя и интересная московская жизнь продолжалась недолго, и терпел он ее неудобства только потому, что знал – скоро откроется мануфактура.

Мануфактур в Москве было много, под полсотни, считая небольшие. Все краснокирпичные, слегка подкопченые, стояли на берегах реки, шумели и дымили весело, выделывая свои ткани разного вида и фасона, под владением то иностранцев, то своих купцов, а то и вовсе неизвестно кого, каких-нибудь там губернаторских или судейских детей, которые на фабрику не любили показываться, а лишь давали и забирали деньги…

В основе же каждой московской мануфактуры стоял немец (управляющий либо главный инженер), потому везде тут были порядок, чистота, за станками следили люто, двор подметали, полы мыли, помещения проветривали, обедом и ужином кормили, чай давали, не терпели рваных, лохматых, разутых, голодных, таких гнали взашей, как только видели непорядок и неисправность не только в машине, но и в человеке, – это было такое новое чувство, к которому он никак не мог привыкнуть. Работал Матвей Горелый в красильном цехе, работа была тяжелая, но точная, мрачная, свирепая, не терпевшая ошибок и страху – она требовала необычайной физической силы и смелости, потому что покачнувшееся ведро, с кипящей краской или кислотой могло пролиться, к пролитому на пол пятну, страшно ругаясь, бежал мастер, готовый прибить, выливать ведро нужно было в кипящую и полную пара жгутовую барку, за искалеченных фабрика платила огромные деньги, приезжали надменные адвокаты, едкие доктора, и терпеть такую неприятность немец, конечно же, никогда не мог. Поэтому новых людей нанимать в красильный цех не хотели, Матвея уже на второй сезон ждали, сулили ему прибавку, сулили хорошую, теплую койку в казарме, даже с бельем, обещали дать рекомендацию, если захочет учиться, освободить от всяких штрафов, платить девять с полтиной рублей в месяц, рабочий день не более десяти часов. Все это ему нравилось, как нравится любому человеку это чувство, что без него не могут тут обойтись, чувство своей необходимости чему-то или кому-то – жене, фабрике, маршевой роте, лихой банде или всему государству сразу.

Но, наверное, главное, что ему нравилось, это все-таки сами ткани.


Ткани тут, на Даниловской мануфактуре, делали самые разные, под заказ, основным заказчиком выступало военное, конечно, ведомство: гнали и суровую ткань на портянки, и тонкую на бинты, и плотную фланель, и сукно под гимнастерки, палатки, фуражки, это же все из чего-то надо было шить, но русско-японской войны Матвей тут не застал. Все военные подрядчики тогда сорвали необыкновенные барыши, в том числе и мануфактурщики со своими тканями, поэтому трудились порой в две смены, в три, засыпали на рабочем месте, предусмотрительные просили сменить срочно, непредусмотрительные засыпали прямо за работой, с риском для жизни. Но особенно страшно было, конечно, в красильном цеху, где дымящиеся ведра, где ядовитые смеси, где пары, где красители, прожигающие и руку, и свинец, где только успевай поворачиваться, эй, Горелый! – а что Горелый, с мокрой тряпкой, подвязанной к носу, с крупными каплями пота, сползающими на глаза, а вытереть невозможно, вот пытка, в резиновых сапогах, и главное, самое главное, это ступить куда надо, иначе рука поедет, и вместо жгутовой барки, куда сливаются разные составы, и все кипит, все дымится, как в аду, адская эта жидкость попадет на пол, прожжет сапог или, не дай бог, попадет на руку, и тогда руке конец, а ведь ведра таскаешь не рукой, а на деревянном багре, и это еще более страшно, опасно, как в цирке, куда Матвей за московскую свою бытность зашел всего пару раз, посмеялся и поужасался от души, но больше не захотелось. В другие места тянуло – в картинные галереи, в Румянцевскую библиотеку. Говорили, там старинные книги, старинные картины с библейскими сюжетами, но его туда не пускали – из-за одежды, специфического деревенского духа, и потому он обходил все новые и новые церкви. Здесь было все: и книги, и картины. Мысли путались, пары отдавали в мозг, сюда, в красильный цех, выбирали мужиков помоложе, посильнее и повыше, важна была масса тела, перед набором давали понюхать всякое – нашатырь, какую-то химию, следили за лицом: поморщится или нет, – его об этом предупредили, он не поморщился, но и не хотелось, все запахи он переносил легко, таково было устройство носа, благодаря искривленной перегородке запахи проходили в него все-таки с трудом, и мозги оставались целы.


В красильном цеху ему было уютно. Здесь было жарко, было влажно, было опасно, но именно поэтому он чувствовал себя легко и свободно – сюда не могли зайти другие люди, а именно они всегда представляли для него первейшую, важнейшую опасность, порой даже муку.

Мука была в том, что с раннего детства он не знал, как надо себя вести, как с ними обращаться. Люди (особенно дети), как звери, чувствовали этот его изъян и норовили воспользоваться – хотя бы по мелочи: что-то выпросить, в чем-то обмануть, поставить в неловкое или унизительное положение, посмеяться, нагадить или, с течением времени, когда он стал высоким красивым парнем, войти в доверие, выцыганить часть его души или имущества. Хотя, впрочем, он сам был для них цыганом: необыкновенно смуглый, с черными волосами, отливающими аж в синеву, с зеленовато-карими прозрачными глазами, он был совсем на них непохож, ни на кого не похож, оттого с раннего возраста начали у него происходить различные приключения с бабами, с девками, которые, несмотря на строгое домашнее и церковное воспитание, умоляли его ну хотя бы посидеть, побыть, во время сенокоса полежать рядом. «Ну отдохни», – слышал он миллион раз, и каждый раз краснел, потому что понимал, что это они говорят неспроста, и что делать в ответ на их умоляющий взор, тоже не знал, и что за ним стоит, за этим взором, чистое или нечистое, тоже не знал, а только чувство вины его все больше усиливалось и укреплялось. Бывали и драки по ревности, бывали и лютые насмешки над ним, но главное, он надеялся когда-нибудь, став окончательно взрослым, избавиться от этой дистанции, от этого чувства вечной неловкости и вины. А вина становилась все больше, дистанция увеличивалась, одиночество укреплялось, и это было тяжело. Нигде он не был своим, ни на празднике, ни в церкви (свою, деревенскую церковь он, признаться, не очень любил, вся она была переполнена суетой, чванством, сплетнями, разговорами пустыми), ему всюду были тяжелы эти взгляды, ищущие, молящие, враждебные, искоса, с вызовом, с вопросом, он никогда не мог понять, чего они все от него хотят. И вот только тут, в Москве, вдалеке от дома, в красильном цехе, он закрывал за собой дверь, надевал мокрую маску, брал в руки багор с крючком, чтобы носить ядовитые ведра, и ему становилось легко.

6