Мягкая ткань. Книга 2. Сукно - Страница 31


К оглавлению

31

Пока портной разговаривал с Весленским, Рива подошла к ней и тихо сказала на ухо:

– Вам бы скорей родить, мадам Весленская. Это была бы очень удачная мысль.

Вера улыбалась про себя этой мысли и искоса поглядывала на доктора, он же, не понимая этого взгляда, постоянно спрашивал ее беззвучно, мимикой и жестами: ну что, ну что ты?

У Шмулевичей угощали богато. Настоящая куриная лапша в сочетании с еврейской водкой, настоянной на травах, была упоительна, доктор кряхтел от удовольствия, а Шмулевич, вообще-то довольно суровый и неразговорчивый человек, вдруг посмотрел на него и как-то жалостно скривился:

– Неужели же не жалко будет, дорогой доктор, когда все это рухнет? – и он обвел рукой стол и всех присутствующих. (Рива вспыхнула, что-то злобно зашипела по-еврейски и даже толкнула его ногой под столом.)

– Рухнет… – растерянно сказал Весленский. – Ну да, конечно… Но почему?

– Ну как же вы не понимаете, – в картинном отчаянии сказал Шмулевич. – Раньше тут был один граф Милорадович. А теперь тут все графы Милорадовичи.

Услышав эту часть разговора, Вера решила не спрашивать у доктора, а сама узнать, что это за граф и почему его фамилию портной Шмулевич произносит с таким чувством, и начала уже утром следующего дня выспрашивать у больных.

Выяснились интересные вещи. Владелец огромного хлебного поместья, которое вообще-то говоря находилось довольно далеко, в пятнадцати верстах отсюда, этот Милорадович был местной легендой, чем-то вроде Синей бороды и графа Хортицы одновременно: его огромные собаки, пинчеры и борзые, по полученным в селе сведениям, набрасывались и разрывали на части еврейских детей, сам граф с семейством на зиму уезжал в Лондон или Париж, но по весне обязательно возвращался, и его возвращения с трепетом ждали крестьяне – приехав, он обязательно требовал, чтобы какая-нибудь еврейская девушка, собравшаяся выходить замуж, отдала ему самое дорогое, а семью, которая пыталась жаловаться или протестовать, слуги графа Милорадовича забивали плетьми и нагайками. Словом, рассказы были ужасные, и все же в них было что-то мифологическое, как будто однажды уже виденное или читанное. Вера пыталась найти среди яблуновских крестьян хотя бы одну женщину или одного мужчину, которые бы сами пережили нечто подобное, но лишь однажды она увидела сына парикмахера, который ей рассказал, как «папа стриг графа» и вместо обещанных монет получил такой удар в ухо, что оно потом всю жизнь не слышало. Все крестьяне были графу что-то должны, все его боялись. Вскоре после революции граф безвозвратно исчез.

Рассказы эти приобретали, как показалось Вере, все более зловещий и цветистый характер, она ходила по селу в войлочных полусапожках на каблуках, завернувшись в цветной крестьянский платок, и пыталась записать все эти истории, чтобы сложить их в одну, однако история почему-то расплывалась, и все-таки занятие это было настолько увлекательным, что она не могла его бросить, сырой весенний ветер сбивал ее с ног, тяжелая черная грязь на улицах Яблуновки с редкими камешками и досками вместо тротуара норовила засосать ее внутрь, темнота вечерами накатывала мгновенно, неся с собой легкие радостные слезы и тяжелую грусть одновременно, но почему-то Вере все равно было так весело здесь, что она дышала и не могла надышаться, ничего не боялась и заходила в любой дом легко и свободно. Постепенно фраза Шмулевича о том, что теперь вокруг все стали графы Милорадовичи, начала для нее обрастать смыслом и притом смыслом неожиданным – безусловно, граф этот был подлец и негодяй, все яблуновские крестьяне его ненавидели, и русские, и евреи, под ним ходил местный полицейский надзиратель, перед ним трепетал судья, его боялся даже губернатор (который и сам был еще тот фрукт), то есть надеяться на справедливый суд и милосердие властей евреям было никак невозможно, и тем не менее, тем не менее… Милорадович давал в долг, Милорадович строил школу, Милорадовича вынуждало это делать новое время, которое он ненавидел истово и свирепо. Ходила даже такая легенда, что мадам Милорадович, то есть графиня, разведав, что сын ее либерал и революционер, заставила его застрелиться. Но все же жизнь как-то шла, и шла, и шла, и хотя евреи, запуганные Милорадовичем, постоянно боялись страшных погромов, при царе они обошли Яблуновку стороной, а вот сейчас…

«А сейчас, – замыкала Вера эту круглую мысль, – сейчас все стали Милорадовичи…»

Разыскивая легенды о графе, Вера однажды отправилась совершенно одна по весенней грязи в его сгоревшее имение Липки, за пятнадцать верст.

Собственно, она не собиралась туда идти и, конечно, не предупредила доктора об этом, а просто решила прогуляться в ту сторону, когда вдруг обнаружила себя уже прошедшей без малого до половины пути, вот так же, как все эти крестьяне или еврейские девушки, которые шли к графу на расправу, она пыталась ощутить в себе их страх, их мистические чувства, ведь граф не просто был скупердяй и хам, он приходил по ночам, чтобы выпить кровь, он замуровывал в стены непокорных девиц, он жил в озере и жил в лесу, он был вездесущ и неуязвим, он был одновременно и живой человек, и диббук, страшное существо из сказок, оживший мертвец, и это оказалось настолько интересно, что Вера вдруг поняла, что не может остановиться и должна дойти до бывшего имения именно сегодня.


Так она и сделала. Снег, слава богу, не падал уже двое суток, дорога была разъезжена санями и растоптана людьми, белые поля вокруг наполняли воздух каким-то тревожным отраженным синим светом. Объятая любопытством Вера шла в мощном ритме, как какое-нибудь молодое и глупое животное.

31