Но утром кошмар проходил.
Утро начиналось очень рано, часа в три или четыре, в темноте, сначала другие хлебопеки ставили готовые круглые заготовки, обсыпав их для верности белой мукой и попробовав, хватает ли соли, деревянными лопатами в печь. Печь, за ночь дошедшая до кондиции, обдавала теплом, даже жаром. Другие хлебопеки замешивали новую опару. С каждым днем лицо Матвея все больше синело от побоев, а движения становились тверже.
Он научился обмазывать руки пропитанной солью водой, и тесто приставало меньше. Он перестал его бояться – и оно стало слушаться.
Так же как когда-то в красильном цеху Даниловской мануфактуры, Матвей становился уверенней, а в душе чувствовал сладкий угар привычной работы.
Теперь и он смешивал воду с мукой, и он сливал опару, и он поднимал квашню на лопате, подбрасывал дров в печь, знакомые окрики других хлебопеков уже его не пугали.
Унтер Отставнов однажды оказался за его спиной и долго стоял, внимательно наблюдая за движениями. Неожиданно он сказал: ногами-то не елозий… Не елозий, стой прямо, и спину не гни. Повернулся и пошел прочь.
Матвей вздрогнул. Но сердце сжалось зря, и привычная злоба на унтера проснулась тоже зря – больше тот его не трогал, не бил и не учил.
Спали хлебопеки не в казарме, а отдельно, поскольку вставали очень рано, в домике у одной еврейской вдовы, на самом отшибе. Вдове платили деньгами, как положено, но приносили в дом и свежего хлеба, в знак благодарности, что иногда она их подкармливала домашним супом и потрохами.
За этой поздней вечерней трапезой Матвею обычно доверяли резать хлеб. Он брал длинный столовый нож, протирал его полотенцем и, накрыв тем же полотенцем осторожно хлеб, начинал отбрасывать ломоть за ломтем.
Хлебопеки радостно солили теплые куски, окунали в куриные потрошка, разлитые по мискам, порой запивая даже самогоном и закусывая зеленым и белым луком. Однажды, когда Матвей раздавал им ломти хлеба, вдова коснулась его руки своей, внезапно и как бы случайно. Рука была горячая, сухая, ладонь нежная, мягкая. Матвей вздрогнул.
Утром он проснулся от какого-то толчка. Как будто толкнули его изнутри, как если бы он сам себя захотел разбудить.
Вдова стояла на пороге, кутаясь в шаль.
Он затих и смотрел на нее.
В утреннем полусвете белело ее лицо, глаз отсюда было не разглядеть, товарищи сладко храпели, и Матвею захотелось встать и тихо подойти, но он не стал, поморгал и повернулся набок, делая вид, что спит, сердце запрыгало, и стало себя почему-то очень жаль, вдова была тихая, незлобивая и в движениях очень мягкая, эти ее мягкие движения он потом видел во сне, как она подходит и гладит по голове, наверное, сошлась с кем-то другим, думал о ней Матвей такими словами всю свою долгую жизнь, но уверенности не было, уверенности не было никакой.
Так он стал хлебопеком.
* * *
После другой войны, уже в конце 50-х, Матвей приехал в Москву навестить младшую дочь Марину, поглядеть, как она устроилась в чужом доме с молодым мужем.
Дом стоял у Пречистенских ворот, хотя самих ворот давно уже не было, и не было Храма Христа Спасителя, и не было другого храма, маленького, уютного, светлого, который он хорошо почему-то помнил, а как он назывался – забыл. Теперь на месте громадины Спасителя дымился на весеннем холодке бассейн, для купания, а на месте того маленького и светлого – ажурная арка метро. Были видны Кремль, Москва-река, старые дома – место славное. Но сам дом ему не то что не понравился – показался шумным и странным.
Этот дом стоял на том островке, где собираются вместе Остоженка и Пречистенка, образуя небольшую площадь. На другой стороне улицы начинается Гоголевский бульвар, со старыми деревьями и скамейками, на скамейках сидят шахматисты и доминошники, это их главное место в Москве. Некоторые сидят, играют, а некоторые стоят, обсуждая позицию или расклад сил, это московские старики, которым Матвей не то чтобы позавидовал – но подивился легкости их бытия: пришли в разгар дня, играть, смотреть – красота, у него в жизни такого места никогда не было, где можно играть, смотреть. Старики, впрочем, ему понравились не все, были заносчивые, крикливые, были и фронтовики-инвалиды, еще не старые, с орденами, эти посматривали на других свысока и с какой-то даже свирепой надменностью, все курили, дым над бульваром стоял просто страшный, мамаши с колясками проходили это место почти бегом. Где-то тут был и его внук Лева. Марина встретила его с мокрыми руками и в фартуке, в длинном коридоре, откуда двери расходились в разные стороны, обняла, прижалась щекой, захотелось плакать, не виделись больше года, на вопрос о внуке сказала, что он гуляет на бульваре с нянькой, он расстроился, ну вот, какая-то нянька, а как же он, слушай, папуль, а может, и ты пока погуляешь, вдруг встретишь его, а я борщ пока доделаю – приходи минут через двадцать, покормлю тебя, посмотришь, какой я борщ научилась варить, это верно, дома, в деревне, Марина была на положении младшей, все варила мать или сестры, ей доставались остатки домашней работы, а тут она была хозяйка и гордилась этим. Ждать родного внука в чужом незнакомом доме было скучно, он согласился и вышел искать бульвар, а впрочем, чего его было искать – вот он, ажурная арка, большие деревья, по газонам не ходить, да он и не собирался, общественный бесплатный туалет, это сойдет, забыл дома попроситься, или постеснялся, что ли, трава, гравий, песок, все аккуратно, все чисто, он смотрел на шахматные партии, попадались и шашисты, напряженное молчание прерывалось громкими криками доминошников, он прошел мимо, к тем коляскам, где мог быть внук Лева, с нянькой, но как его узнать, будет ли он похож? – целый час он играл в эту игру, бродя по бульвару, садясь на корточки рядом с малышами, заглядывая в коляски, но внука не находил, все были какие-то не те и чужие, а может, так ему казалось. Городские дети и младенцы были одеты красиво, Матвею стало даже завидно, городская сытость детям шла на пользу – все они были упитанные, ухоженные, гладко запеленатые, в шапочках и пинетках, все топали в лакированных башмачках по песочку, волоча за собой новые игрушки. Прошелестел старый троллейбус, Матвей от внезапности оглянулся и увидел край неба, серое, тут его как будто промыли тряпкой, над тем местом, где был когда-то золотой невероятных размеров купол, белый свод, над рекой, это был кусок пространства голубого, бледного, промытого дождем, и захотелось просто вздохнуть, чтобы стало легко, и стало легко. Он повернулся и, поняв, что внука не найдет, побрел обратно, Марина уже волновалась, куда ты запропастился, я думаю, что, как, может, заблудился, ну как я тут могу заблудиться, засмеялся он, я ее всю знаю, твою Москву, ах ну да, ты ж тут жил… Борщ был вкусный, затейливый, с большим куском мяса, черносливом, фасолью, такого мать не делала, пахучий. Матвей развалился на стуле и, разомлев от дороги, тихо расспрашивал: а как Сима, а как на работе, а нормально ли платят – нормально, смеялась она, Сима Каневский работал на Трехгорной мануфактуре, эта фабрика была ему тоже знакома, теперь его дочь Марина Каневская, чудно. Только, пап, горячей воды у нас в доме нет, удивила, ну ты ж с дороги помыться хочешь, я нагрею, да не надо, схожу завтра в баню, он совсем разомлел и задремал, она смотрела на него, как он спит…