Порядок для нее кончился в тот день, когда те два человека увели маму.
И вот теперь этот порядок рухнул окончательно. Так что ж? Может быть, так и надо?
«Ну а немцы?» – испугалась она своих собственных мыслей.
Немцы… Немцы…
Жуткое одиночество сдавило ее сердце.
Нигде не было никакого выхода, никакого просвета. Оставалось только бродить по улицам. Там она уже была своя, родная, знакомая. Иногда ей казалось, что она также встречает знакомые лица. Многие, как и она, особенно одинокие женщины, бесцельно бродили в эти дни по улицам, не в силах бросить свой дом.
Она захлопнула за собой дверь, спустилась по гулкой лестнице и повернула к Никитской.
Там стоял смутно знакомый мужчина и ждал ее.
– Нина! – закричал он. – А я забыл номер вашей квартиры, звоню, звоню… Куда все подевались, ты не знаешь?
– Дядя Ян! – она обмякла и упала на него, успев обхватить его могучую шею руками.
В подъезде он подхватил ее на руки и понес. Ноги ослабели.
Она прижималась к его груди, плакала и ощущала вкусный мужской запах – табак, одеколон и вчерашнее спиртное.
«Наверное, коньяк», – успела подумать Нина. И на какую-то секунду отключилась совсем.
На площадке четвертого этажа он поставил ее на ноги, попросил открыть дверь, шумно вошел, шумно потребовал чаю и начал подшучивать.
Ну ты просто принцесса в мраморном дворце, почему в мраморном, крикнула она из кухни, да неважно в каком, главное, что во дворце, странно, что у вас еще его не отобрали, да успеют еще, вы не волнуйтесь, в тон ему ответила Нина, да… давно я не был… а я вообще у вас был? – были-были, успокоила она, только правда давно, еще в той жизни, послушай, сказал Ян и вошел в кухню, сел за стол, а что ты собираешься делать в этой?
– Ну вообще-то, – неохотно сказала она, – я работаю на протезном заводе, на револьверном станке.
– Это прекрасное поприще! – громко сказал Ян. – Я восхищаюсь тобой, дорогая! А почему же, в таком случае, ты не на работе?
– Завод закрыли, собираются эвакуировать, – сухо сказала она. – Выходное пособие не выплатили. Дядя Ян, а зачем ты спрашиваешь?
Он полез во внутренний карман.
– Вот.
– Что вот? – спросила она.
Вот это ты должна у меня взять и уехать отсюда немедленно, никогда, сказала она твердо, зачем мне такая куча денег, да и это опасно, в конце концов, неужели вы не понимаете, с такими деньжищами меня точно убьют, зарежут во время первой же ночевки, никто тебя не ограбит, зашьешь в лифчик или в трусы, куда, возмутилась она, послушай, это неважно, ты должна уехать, я хочу на фронт, заорала она, я буду воевать с немцами, да, ты будешь воевать с немцами, когда у тебя будет дом, когда тебя будет кому проводить, когда у тебя будут хоть какие-нибудь документы, пауза, пауза, пауза, послушай, у тебя нет документов, ты незаконно живешь в Москве, ты никто, никто, можешь ты это понять, дальше фронта не пошлют, упрямо рыдала она, Нина, встал он перед ней на колени, я умоляю тебя, возьми деньги, уезжай, Миля, твой отец, уже не вернется, мама… еще неизвестно, что будет с ней, ты… должна… жить, никому я ничего не должна, нет, должна! должна! должна! – она рыдала, тряслась, пила воду, опять пила воду, смотрела в окно, он угрюмо сидел, свесив голову, от него вкусно пахло табаком, одеколоном и вчерашним спиртным, дядя Ян, дрожащим голосом сказала она, так нельзя, зачем вы меня ломаете, я взрослый человек, я решила остаться в Москве, пойти на фронт, я не могу вернуться туда, к тете Жене, я обещала ей, да, я знаю, сказал он, я знаю, как это бывает, когда стыдно, когда невмоготу повернуть назад, но у тебя нет шансов, или к немцам, или в тыл, Москву могут отдать, ну а если не отдадут? – это чудо, понимаешь, чудо, что я здесь, я твой ангел, я посланник божий, вдруг сказал он и улыбнулся, неужели ты не понимаешь, уезжай, пожалуйста, куда я поеду, как, на чем, слушай, хватит, он больно дернул ее за руку, одевайся, бери вещи, я больше не могу ждать. Он был большой, сильный, лихой, красивый, такой красивый, она больше не могла сопротивляться, хорошо, сейчас, сейчас, уже темнело, она собрала чемоданчик, несколько вещей, вязаный свитер с рисунком, фланелевую кофту, пару белых блузок, юбку, рейтузы, трусы, будильник, две книги, везде выключила свет, отключила воду и газ, закрыла дверь на ключ, положила его в карман пальто, вышла на улицу и пошла вместе с Яном. Шли почти полчаса, наконец он увидел то, что искал: где-то в начале Первой Мещанской, на Колхозной площади, собирался обоз, какие-то люди грузили какие-то мешки, она ничего не понимала, почему они, куда ехать, зачем, он коротко поговорил с ними, деньги лежали в чемоданчике, было страшно, может, отдать ему назад, он поцеловал в губы, махнул рукой, и пошел, пошел, пошел, скрываясь в толпе, успел только шепнуть, что в Ярославле купит билет и сядет на поезд, это несложно, с пересадкой, но и это несложно, целуй Женю, передавай привет маме, я тебя люблю. Эти слова стучали у нее в голове, когда садилась на телегу, огромную крестьянскую телегу, когда присматривалась к лошадиным мордам, сильным, дерзким, когда хозяин подошел к ней и внимательно посмотрел в глаза.
– Как звать тебя, девица?
– Нина…
– Ах, Нина, – усмехнулся он, – ну хорошо, поехали, Нина, не переживай, жизнь большая.
А она шептала: и я тебя люблю.
И я тебя.
Везли в Галицию почти месяц, с частыми и долгими остановками. К маршевой роте Матвей привык, так же как к офицерским и унтер-офицерским грубоватым окрикам, которые начинались с подъема и продолжались целый день, до последней минуты бодрствования – без них было никак нельзя. И хотя постоянное это «нуканье» как две капли воды напоминало ему пастушье, сам одно время в молодости был пастухом и интонации эти знал прекрасно, и чувствовать себя большой безрогой скотиной, которую гонят по пыльной летней дороге в огромном стаде, было и смешно, и стыдно, но он терпел, так было надо, половина огромной империи превратилась теперь в это стадо, привык он к зычным и даже красивым, басовитым и раскатистым командам на построение, в это время чувствовал себя даже хорошо, гордо – строили их шеренгами до горизонта, эти человеческие линии заполняли собой все вокруг, терялись в солнечном мареве, в густом тумане, где-то на той стороне света, вот так их было много, этих шинелей – гром голосов, дружный шаг, все это обладало какой-то нелепой, но огромной силой. Привык он и к постоянному присутствию других людей, что было для него тяжелее всего, люди его не веселили, а пугали. Тут же находились в строю записные шутники, балагуры, песенники, солдатские вожди, которые безумно и страстно что-то кричали, пели, орали – неважно что, от похабных частушек до казенных песен – так было надо, это он понимал, а вот самих этих шуток, прибауток, срамных солдатских пословиц не понимал Матвей вовсе, они все были для него как бы на чужом языке. Кстати, этих чужих языков здесь и вправду было немало, постоянно проходили торопливым строем мимо него люди с какими-то незнакомо острыми или, наоборот, плоскими лицами, с узкими глазами, в папахах и бурках, халатах и странных мордовских шапочках, мордва, татарва, сарматы, ингуши, латыши, ингерманландцы, какие-то неведомые ему «терцы» и «донцы», с длинными носами, с раздутыми от ярости и раздражения ноздрями, странно пахнущие, странно двигающиеся, на лошадях и без них, вся империя сдвигалась куда-то туда, на запад, в эту самую неведомую Галицию, чтобы сдюжить или надорваться, это было и страшно, и все-таки тоже понятно: война.